— Я, пожалуй, предпочту съехать на миланское кладбище, чем перебираться в другой дом. — Судья поймал себя на этих словах и тут же с жаром поправился: — Фу, я совсем не то хотел сказать, сынок. — Он поспешно сплюнул через левое плечо. — Скажет же глупость, старый дурень! Я подумал, что мне было бы невтерпеж жить в другом месте, шутка ли, сколько воспоминаний связано с этим домом!
Голос у судьи задрожал, и Шерман грубо его оборвал:
— Ну и нечего хныкать! Никто вас не заставляет переезжать.
— Да, я слишком сентиментально отношусь к этому дому. Кое-кому не нравится его архитектура. Ну, а я его люблю. Мисс Мисси дом нравился, и мой сын Джонни в нем вырос. И внук. Иногда я лежу по ночам и вспоминаю. Ты когда-нибудь вспоминаешь по ночам?
— Не-е.
— А я вспоминаю то, что было, и то, что могло быть. Я вспоминаю рассказы матери о гражданской войне. Вспоминаю студенческие годы в юридическом институте, мою молодость и мою женитьбу на мисс Мисси. Смешное. И грустное. Я помню все, что было. По правде говоря, я лучше помню то, что было давно, чем то, что было вчера.
— Я слышал, так бывает со всеми стариками. Видно, это правда.
— Но не все помнят так отчетливо и ясно, словно видят в кино.
— Мели, мели больше… — пробурчал Шерман. Но хотя он произнес эти слова в глухое ухо судьи, тот их расслышал и обиделся.
— Может, я чересчур болтлив, когда говорю о прошлом, но для меня оно так же зримо, как «Миланский курьер». И гораздо интереснее, потому что это произошло со мной, с моими родными и друзьями. Я знаю все, что произошло у нас в городе задолго до твоего рождения.
— А вы что-нибудь знаете о том, как я родился?
Судья замялся, чуть было не сказав, что не знает.
Но он не очень-то умел лгать и ограничился молчанием.
— Вы знали мою мать? Вы знали моего отца? Вы знаете, где они теперь?
Но старик, углубившись в размышления о прошлом, не захотел отвечать.
— Ты, может, думаешь, что я из тех стариков, которые все выкладывают? Но я юрист и умею держать язык за зубами. В некоторых делах я нем, как могила.
Сколько Шерман его ни молил, старый судья только молча обрезал кончик сигары и стал пускать дым.
— Я имею право знать!
И так как судья, не говоря ни слова, продолжал курить, Шерман молча принялся сверлить его взглядом. Они сидели друг против друга, как заклятые враги.
Долгое время спустя судья спросил:
— Послушай, Шерман, что с тобой творится? У тебя вид настоящего убийцы.
— А я бы и правда кого-нибудь убил.
— Что это ты на меня так дико воззрился?
Но Шерман продолжал сверлить его взглядом.
— И больше того, — сказал он, — у меня есть намерение заявить вам об уходе. Как вам это понравится?
И, произнеся эти слова, он демонстративно встал и посреди бела дня зашагал вон из дому, радуясь, что наказал судью, и не думая о том, что наказывает И себя.
Судья редко говорил о сыне, но часто видел его во сне. Только во сне, который возрождает из пепла память и желания. А когда он просыпался, он ворчал так, что с ним не было сладу.
Живя главным образом сегодняшним днем, если не считать радужных грез перед отходом ко сну, судья редко задумывался о прошлом, когда он обладал почти безграничной властью даже над жизнью и смертью. Он никогда не выносил приговор с кондачка, никогда не присуждал человека к смертной казни, не подкрепив себя заранее молитвой. И не потому, что был религиозен, но молитва переносила ответственность с Фокса Клэйна на бога. Но и несмотря на это, он иногда совершал ошибки. Как-то раз он приговорил двенадцатилетнего черномазого к смерти за изнасилование, а когда негра казнили, другой черномазый признался в преступлении. Но разве может он, судья, за это отвечать? Присяжные признали подсудимого виновным и не просили о снисхождении; приговор был вынесен в соответствии с законом и обычаями штата. Откуда ему знать, что, когда парень твердил: «Я ни в чем не виноват», он говорил чистую правду? Такая ошибка могла погубить любого совестливого судью; но хотя судья Клэйн о ней сожалел, он утешил себя тем, что парня судили двенадцать достойных и неподкупных присяжных и что сам он был только орудием закона. И какую бы ошибку ни совершило правосудие, не может ведь он оплакивать ее до конца своих дней!
С черномазым Джонсом дело обстояло совершенно иначе. Он убил белого и оправдывался тем, что сделал это в порядке самозащиты. Свидетельницей убийства была жена белого, миссис Литтль. Убийство произошло так: Джонс и Осси Литтль арендовали клочок земли на ферме Джентри, недалеко от Серено. Осси Литтль был на двадцать лет старше жены и в свободное время проповедовал слово божье; он умел заставлять свою паству из секты трясунов, когда на них нисходил дух святой, разговаривать на непонятных языках. А вообще-то работник он был никудышный, дела у него на ферме шли из рук вон плохо. Неприятности начались, как только он взял себе в жены молоденькую девчонку из семьи переселенцев — их ферма стояла в бесплодной сухой котловине в окрестностях Джесси. Переселенцы двигались через Джорджию в старой колымаге к земле обетованной — Калифорнии, по пути встретились с проповедником Литтлем и заставили свою дочку Джой выйти за него замуж. Это была обычная неприглядная история: страна переживала депрессию, и ничего хорошего от жизни ждать было нечего. Ничего хорошего и не вышло из этой скверной истории. У двенадцатилетней девочки-жены оказался сильный характер, редкий в таком молодом существе. Судья помнил ее хорошенькой девочкой, которая еще играла в куклы и складывала кукольные платья в коробку из-под сигар, но скоро она стала нянчить своего младенца, которого родила и выкормила, когда ей не было и тринадцати. Потом пошли неприятности и, как это всегда бывает, стали громоздиться одна на другую. Сперва начали поговаривать, будто миссис Литтль чаще встречается с цветным арендатором соседней фермы, чем положено. Потом Билл Джентри, выведенный из терпения бездельничеством Литтля, пригрозил, что сгонит его с земли и отдаст его долю Джонсу.