Шутка насчет «мать моя родная» Алекса Сисро была последней шуткой, над которой они вдвоем посмеялись. Задетый обвинением Джонни в безответственности, судья быстро оборвал свой смех:
— Ты, по-моему, осуждаешь меня за то, что я вел дело Миланской электрокомпании? Не так ли, сынок?
— Да, сэр. Плату за электричество повысили.
— Иногда человеку, зрелому духом, выпадает печальная доля — выбрать наименьшее из двух зол. А в этом деле была замешана политика. И суть была не в том, что я взялся защищать Гарри Бриза или Миланскую электрокомпанию, а в том, что федеральное правительство протянуло и сюда свои грязные лапы. Вспомни, что такие организации, как Комитет по развитию энергетики реки Теннесси, держат в своих руках всю страну. Я почувствовал вонь прогрессивного паралича.
— Прогрессивный паралич не воняет.
— Да, но социализм воняет, и мой нос эту вонь сразу унюхал. А когда социализм подавляет частную инициативу и… — судья запнулся в поисках подходящего образа, — превращает людей в простых штамповальщиков, получается всеобщая стандартизация, — очертя голову ораторствовал судья. — Разреши тебе сказать, сынок, что когда-то и у меня был научный интерес к социализму. И даже к коммунизму. Чисто научный, не скрою, и весьма короткое время. И вот в один прекрасный день я увидел фотографию нескольких десятков молодых большевичек в совершенно одинаковых гимнастических костюмах. Все они делали одно и то же упражнение — приседали. Десятки женщин, делающих одну и ту же гимнастику, — одинаковые груди, одинаковые зады, что ни поза, что ни спина — все одинаково. И хоть я не питаю отвращения к здоровому женскому телу, будь оно большевистским или американским, все равно приседает оно или встает, чем больше я смотрел на эту фотографию, тем больше я возмущался. Понимаешь, я мог бы влюбиться в любую из этих пышущих здоровьем женщин, но, глядя на то, как они похожи друг на друга, я чувствовал только отвращение. И весь мой интерес, хоть и чисто научный, пропал навсегда. Ты мне лучше не говори о стандартизации.
— Но ведь у нас шла речь о повышении платы за электричество Миланской электрокомпанией, — заметил Джонни.
— Чего стоят какие-то гроши, если нужно сохранить свободу и избежать прогрессивного паралича, который несет с собой социализм и федеральное правительство? Неужели мы продадим свое первородство за чечевичную похлебку?
Старость и одиночество еще не обратили всю его ненависть на федеральное правительство. Он оделял недолгими вспышками гнева свою семью — ведь тогда у него еще была семья, своих коллег — ведь тогда он еще был опытным, работящим юристом, который охотно поправлял молодых адвокатов, когда они неверно цитировали Бартлетта, Шекспира или библию. Тогда к его мнению еще прислушивались и в зале суда и в других местах. В те времена его больше всего беспокоили споры с Джонни, но он не придавал им большого значения, объясняя их молодой дурью сына. Он не встревожился, когда Джонни взял и женился прямо после танцев, не огорчался, что отец невестки — известный контрабандист, предпочитая в тайниках души контрабандиста ромом какому-нибудь священнику, который будет портить ему аппетит за столом и помешает жить на широкую ногу. Мисс Мисси мужественно снесла этот удар и подарила Мирабелле одну из своих ниток жемчуга (ту, что похуже) и гранатовую брошь. Мисс Мисси очень гордилась тем, что Мирабелла два года проучилась в колледже и была там первой по музыке. Дамы разыгрывали пьесы в четыре руки и выучили наизусть «Турецкий марш».
Судья по-настоящему встревожился, когда, попрактиковав всего год, Джонни взялся вести дело Джонса. Какой толк, что Джонни кончил курс magna cum laude, если у него нет ни капли здравого смысла? Какой толк от всех его юридических познаний, если он наступает на любимую мозоль каждому из двенадцати достойных и неподкупных присяжных?
Судья избегал обсуждать это дело с сыном, но все же посоветовал ему, как надо обходиться с присяжными.
— Веди с ними разговор на их уровне и не старайся ты, Христа ради, поднимать их до себя.
Но захочет ли Джонни воспользоваться его советом? Он вел защиту так, будто все эти фабричные, деревенские бедняки и мелкие арендаторы были по меньшей мере опытными присяжными верховного суда. А он был очень талантлив. Но здравого смысла ни на грош.
Джестер зашел к деду в половине десятого. Он ел двухслойный бутерброд, и старик, который провел несколько часов в горестных размышлениях, смотрел на него с жадностью.
— А я ждал тебя к ужину.
— Я ходил в кино — вот вернулся и сделал себе бутерброд.
Судья надел очки и стал присматриваться к тому, что ел внук.
— С чем он?
— С ореховым маслом, помидорами, грудинкой и луком.
Джестер вонзил зубы в бутерброд и на ковер упал кусок луковицы. Чтобы убить аппетит, судья перевел жадный взгляд с чудесного бутерброда на прилипший к ковру лук. Но голод не унимался, и он сказал:
— В ореховом масле — сплошные калории. — Открыв поставец с напитками, судья налил немножко виски. — Точнее говоря, восемьдесят калорий в каждой унции. Гораздо больше, чем я могу себе позволить.
— Где карточка отца?
— Там, в ящике.
Джестер, знавший привычку деда прятать фотографию, когда он бывал не в духе, спросил:
— Что у тебя случилось?
— Злюсь. Огорчаюсь. Чувствую себя обманутым. Когда я думаю о сыне, со мной это часто бывает.
Сердце у Джестера замерло, оно всегда замирало, когда речь заходила об отце. Рождественские колокола серебристо звенели в морозном воздухе, Джестер перестал жевать и молча положил недоеденный бутерброд на край ночного столика.